Ирина Кнорринг - Повесть из собственной жизни: [дневник]: в 2-х томах, том 2
Из всего Сфаята (как мне кажется — из всего) только три человека начали как-то пробиваться в своей отрасли: Волхонская, Жук и я. Волхонская устроила свою первую выставку. О ней, я вчера слышала, говорят, как о большом таланте, и возлагают большие надежды. Мария Андреевна еще в консерватории, но уже выступает в салонах и концертах, где, по ее словам, имеет головокружительный успех. Я тоже время от времени даю о себе знать. Насчет успеха и «возлагания надежд» — промолчу. Кажется, кроме Демидова да меня самой, никто никаких надежд на меня не возлагает. А я все еще не могу угомониться. Все еще мечтаю когда-нибудь сборник издать. Для меня сборник то же, что для Анны Андреевны — выставка и для Марии Андреевны — ее первый концерт. Хотя, пожалуй, эти вещи — книжка, выставка и концерт не совсем равноценны. Книжки издаются несколько раз в жизни, выставки бывают приблизительно так же редко, а концерты и ангажементы случаются куда чаще. А успехов внешних, более осязаемых, выпадает всего больше именно здесь.
Впрочем, что это я пишу? Уж не завидую ли? А м<ожет> б<ыть>, и завидую. От Юрия вчера получила письмо. Нездоровится… раскис, не мог прийти… Я уже не огорчалась. Хуже было — я как-то не поверила. Всегда он раскисает и всегда ему кажется, что он болен. Ему не то что не хотелось прийти ко мне, а так, лень стало, дождь напугал. Да и не велика радость сидеть против меня и молчать, и перелистывать книгу, и чувствовать какую-то неловкость, и чувствовать, что все это не то, что было, что тут есть какая-то фальшь, что оба мы это видим, и обоим нам не по себе. Я его и не осуждаю. Только от письма его повеяло чуть-чуть холодком, неискренностью.
Он словно не понимает или не хочет понять, что такое положение не только тяжело, но и страшно, опасно для нас обоих.
Днем все хорошо. А к вечеру — такая тоска. Когда я перечитываю страницы дневника, посвященные Косте, мне становится всегда чуть-чуть неприятно. Начинает казаться, что я и Юрию пишу такими же словами, чуть ли не теми же фразами, может быть и правда, что
У муки столько струн на лютне,
У счастья нету ни одной.
Ведь когда я писала о разрыве уже, о своей тревоге и боли, слова какие-то другие нашлись, их не спутаешь. А вот, например, о дне первого поцелуя совсем одни и те же слова: «Я не знаю, люблю ли я его, но мне страшно его потерять». Если кому-нибудь прочесть мой дневник, он, наверное, подумает: «Вот, дрянь девчонка! Крутила с одним — не вышло, принялась за другого. И ловко она врать умеет». И нет таких слов, чтобы передать правду.
7 июня 1927. Вторник
В воскресенье, на пикнике, поняла, что если бы не было семи последних месяцев, Мамченко мог и не пройти мимо моей жизни, мог бы сыграть в ней какую-то роль.
Мы пробирались в чаще глухой тропинки. Впереди всех я, потом меня догнал Мамченко. Что сказал мне — не помню. Только помню, что вдруг заговорила сама, заговорила о том, как хорошо вот идти, идти. А когда на поляне все смешались и потом опять пошли в лесу к озеру, — и я опять впереди всех, — вдруг поняла, что хочу, чтобы меня опять догнал Мамченко. А на обратном пути в Севр мы опять шли впереди вдвоем. Он говорил о том, что я очень замкнутая, что ко мне трудно подойти, что мне самой тяжело, что я всегда в маске, и так как я прячусь сама от себя, от своих настроений и как никогда от ощущения какой-то огромной силы, которая зовет меня, мне хочется колотиться головой об стену. Майер спросила: «Кнорринг, отчего вы всегда молчите?» «Но ведь вы тоже молчите». «Да, и мне очень тяжело». «Мне тоже тяжело».
Юрий прав, что все они ко мне хорошо относятся. В сущности, за все два года мы в первый раз видели друг друга и разговаривали не как «поэты». А все-таки и в воскресенье я это еще раз почувствовала — я среди них чужая.
Вчера была у Юрия. В первый раз после Пасхальной ночи. Конечно, я знала, что эта встреча не будет похожа на все остальное. Я почему-то, вероятно, предчувствуя эту необычность, даже дома не сказала, что иду к нему, — «удрала». Мы встретились, словно в первый раз после Пасхи. И спустя после каких-нибудь полчаса нежных слов и взглядов о прощении — что-то дикое, сумасшедшее, безумное. Он бросился меня целовать, повалил меня, кусая мне губы, лежал на мне, трогал меня всю, всю, целовал… Я не стала женщиной, нет. По я хотела этого. Только раз я видела его лицо, перекошенное страстью… Потом было стыдно, старалась скрыть лицо, не смотреть, а потом, крепко прижавшись к нему и обхватив руками его шею, заснула. Сон успокоил, могла прямо и просто посмотреть ему в глаза. Он спрашивал: «Любишь? И таким любишь? Я тебе не противен?» Теперь его лицо было бледным, измученным и чуть-чуть печальным. Я почувствовала, что я в этот момент сильная, что мне надо успокоить его. Улыбнувшись одними губами, сказала: «Шалый ты». Этого было достаточно, чтобы открыто и ясно смотреть друг на друга. Я встала, посмотрела в зеркало, на свои искусанные, распухшие и слегка кровоточащие губы, и улыбнулась уже не одними губами. Юрий так скоро не успокоился. Я сидела на кровати около него. Он спросил: «Ну, говори. Что-нибудь говори, только не молчи». А меня охватило состояние какой-то предельной усталости и было трудно говорить. Я гладила его руки, смотрела в лицо и не могла произнести даже одно слово «милый». А ведь ему было бы достаточно и одного этого слова. Потом, когда собирались уходить, развеселились оба. Домой шли через лес, много дурили, смеялись, и нам было хорошо. О происшедшем говорили просто и весело, и я сказала: «Шаг вперед». «Да, близко к цели». Пили чай вдвоем. Он вынул свою тетрадку стихов, я говорила ему о «Шуте». Он вдруг стал говорить о давно задуманной, но еще неясной поэме «Мыслитель». И все вместе: новый синий пиджак, мундштук в губах, какое-то новое в нем спокойствие, ровность движений, уверенность и эти слова о задуманной поэме, все это сделало его каким-то новым. Я поняла — Юрий будущего. Так иногда бывает: смотришь на человека и вдруг ясно, до отчетливости, увидишь, каким он будет через несколько лет.
Потом читал мне «Шута». И опять, как семь месяцев назад, он сильно взволновал меня. И мы стали совсем близкими, так, как, может быть, еще никогда не были и какой-то новой и хорошей близостью. Вот почему, когда я вспоминаю вчерашний день, мне не только не стыдно или хоть неловко — мне радостно.
Возвращаясь из госпиталя (вес — плюс 200 грамм, анализ — о-го-го!), вдруг ощутила в себе необычайную растущую силу. Поняла (необыкновенно ясно), что я возвращаюсь к жизни, что немощь — физическая и моральная — изжита.
И еще поняла, что дойду К настоящей, единственной цели.
Я не знаю, что со мной делалось. Хотелось громко петь, кричать, выкидывать чудовищные антраша.